Перевоплощение - процесс, доставляющий мне истинное удовольствие. Когда ночь напролёт играешь в ролевую, представляясь своим любимым героем, поневоле начинаешь радоваться жизни! Даже если любимый герой в твоём исполнении получился паникёром и слегка идиотом. Я весь сегодняшний день всё ещё думаю как Гедеон Спилет и занимаюсь беспробудной рефлексией! Да, побыть им было просто замечательно, тем более с таким Сайресом, который определённо не даёт скучать! Параллельно с проживанием образа набрасывала на листочке сцену зачитывания записной книжки (а то, что Сайрес после упал в обморок, не только Спилетом, но и мной рассматривалось как жуткий и драматичный поворот сюжета ).
Мюзикл не оставляет меня: мне хочется работать со сценой, хочется выдумывать, фантазировать. Сегодня зачем-то села за "С Земли на Луну" - и вот что вышло.
Как я уже писала, мюзикл имеет два акта - "С Земли на Луну" и "Вокруг Луны" соответственно. Я постаралась набросать декорации - как я себе представляю; они грубы, неаккуратны и условны. Каждый из рисунков изображает целиком сцену; по моему замыслу, занавес отсутствует: во время перемены декораций просто гаснет свет.
Справа - призрачный силуэт городских строений, фабричных труб. Слева - флаги воюющих сторон; потом флаг Конфедерации опадает, флаг Союза гордо реет. Внизу мортира. Мюзикл начинается выстрелом мортиры; в рассеивающемся дыму появляется состав "Пушечного клуба"; танец, песня-вступление. Победа Союза. Ария Мастона. Ария Барбикена. Ария капитана Николя. Ария Ардана. Дуэль. Приготовления. Посадка. Выстрел. (Сцена 2 - не нарисована, но там всё ясно. Здесь, естественно, будет показана колумбиада, а город сменится теряющимся вдали полем, наверху Луна). Акт первый кончается Выстрелом, последний образ - Мастон у телескопа.
Открытый космос. Сцена начинается с пробуждения Ардана. В правом верхнем углу - Луна, где-то ещё Солнце, в левом нижнем углу - снаряд. Снаряд неподвижен, а Луна постепенно растёт, прибывает и приближается. Передней стенки у снаряда нет, видно, что происходит внутри. Вокруг снаряда расположены обтянутые чёрной тканью ступеньки, хаотично-беспорядочно ведущие куда-то ввысь. Задумано так, что они будут не совсем заметны, но всё же можно будет различить поддерживающие их столбы/колонны/не-знаю-что. Предполагаются звёзды и более-менее условные созвездия, которые будут двигаться, как и Луна. Мишель Ардан часто выходит по этим ступенькам за пределы снаряда и радостно парит в эфире. Импи Барбикен и капитан Николь двигаются только по горизонтали - по отмеченной полоске света, что у снаряда. Они не выходят за его пределы, потому что знают: они не могут этого сделать. Во время кислородного опьянения снаряд покидают все трое. В сцене падения снаряда на Землю все трое подходят к самому краю сцены; соло Барбикена с подголосками товарищей, возможно, с припевом хором, - нечто вроде "Молитвы математика":
Переход от первой сцены ко второй задуман следующим образом: Луна, к этому времени занимающая всё пространство задника и вращающаяся по мере прохождения эллиптической траектории, резко и быстро отдаляется, как бы "улетает". Гаснет свет.
Луна становится привычного размера. Море (создаётся бликами). Под Луной - предельно условный корвет «Сускеганна», только-только обозначенный. Паруса просвечены лунным светом. По условной палубе бродит условный (здесь - предельно условный) Мастон; поёт некоторую лирическую арию (подозреваю, что эта тема редуцированно и без слов будет звучать и в других местах). Потом - ну, естественно...
Оглушительный всплеск. Свет снова гаснет - на этот раз вместе с Луной.
Сцена начинается с проблеска солнечных лучей. Постепенно сцена освещается. Слева плавает снаряд, его передняя стенка, очевидно, закрыта чёрной тканью. Нос корвета сломан и неизвестным образом перекинут на снаряд. Мастон стремглав перебегает на поверхность снаряда, разбивает стекло; отдёргивается ткань - знаменитая реплика Ардана.
Корвет и снаряд отъезжают в закулисье, снова выходит состав "ПК", заключительная ария.
Если кто ещё видел (в чём я сомневаюсь) мой фанфик "Хроника м-ра Спилета", получаем вбоквелл к нему, написанный в соавторстве с Marie Paganel.
Название: Morn's Morning Авторы: Marie Paganel & Anna_Dreamer Рейтинг: G Пейринги: Смит/НЖП, Спилет/НЖП Отказ: Смит и Спилет принадлежат Верну, НЖП №1 традиционно приписывается Marie Paganel, НЖП №2 появилась впервые в фанфике Anna_Dreamer, к которому и пишется данный "вбоквелл". Жанр: angst на фоне романса Описание: о локальном счастье Предупреждения: OOC Примечания и комментарии: 1. О названии. Morn's Morning (англ.) - завтра утром Morn - сущ. 1) поэт. утро 2) шотланд. завтра 2. Данный фанфик написан в качестве небольшой сайд-стори на фик "Хроника м-ра Спилета" - страницей ранее. 3. Все нестыковки, замеченные вами в тексте, вероятнее всего, объясняются одним или двумя предусмотрительно вбитыми в потолок гвоздями.
Это утро было похоже на остальные, и в то же время оно было особенным. Занавески на окне не изменились, не изменился столик возле кровати, и даже сама кровать была совершенно та же, что и вчера, что и четыре года назад. Но сегодня первый солнечный лучик, прокравшийся по подушке, наткнулся не на следы слёз, а на растрепавшиеся женские волосы - впервые за много ночей распущенные свободно по подушке и плечам спящей. Переместившись ещё на полдюйма, лучик, пробивавшийся сквозь ту же, что обычно, щёлку между занавесей, остановился светлым пятнышком на виске женщины, и та шевельнулась, разбуженная светом, и открыла глаза. Миссис Смит вдохнула воздуха – тоже очень знакомого, колкого из-за мельчайших пылинок – и сощурилась на мягкий ранний свет. - Мне снилось, что ты вернулся, - произнесла она тихим шёпотом, обводя взглядом комнату. И тут горячие, ласковые волны, заструившись, окутали её, и миссис Смит вдруг ясно поняла, что это не пустые слова… Это был не сон, не бред, не видение. Он действительно был здесь. Он и сейчас здесь! Солнце ещё не показалось из-за горизонта. Предрассветные тени играли на загорелой коже спящего Сайреса Смита. Его губы были слегка приоткрыты, и миссис Смит слышала его глубокое, размеренное дыхание. Ей стоило лишь немного повернуть голову (что почему-то далось с трудом) и с невольным тихим выдохом упереться взглядом в его лицо. Да, он здесь… Чётко очерченный профиль – серебристые волоски налипли на лоб – ресницы подрагивают. Миссис Смит застыла как изваяние, не отрывая глаз от лица долгожданного мужа и чувствуя невероятное счастье, счастье до рези в сердце, от того, что он и правда здесь. На душе её было так светло и спокойно, в таком образцовом порядке всё выстроилось в голове, что можно было бы только дивиться. Но чему здесь удивляться?.. Ведь Сайрес рядом. Всё было на самом деле. Элизабет Смит тихонько выскользнула из объятий мужа и присела на край кровати, торопливо заплетая волосы. Сайрес, утомлённый её ласками, всё ещё спал, спокойно спал в своей постели, у себя дома – сколько долгих лет он ждал этого, сколько лет ждала этого его супруга! Конец долгим одиноким ночам, тайным слезам, холоду и отчаянию. Она любовалась мужем, как любовалась им много лет подряд в те времена, когда они были вместе - до того, как Сайрес... погиб. Да, была веская причина так считать. Об этом не было объявлено официально, об этом старались молчать её близкие, об этом избегали говорить её друзья, но пустой дом, пустая комната, пустая постель – четыре года они свидетельствовали о том, что Сайреса больше нет. И четыре года миссис Смит, какой-то своей частью ощущая это, продолжала надеяться. Если всё снаружи говорило, что Сайрес погиб, всё внутри неизменно заявляло, что он жив и ещё вернётся. И теперь они все – каждый гвоздик, каждая ступенька – видят, что хозяин вернулся, и теперь они тоже все радуются, ликуют, что могут встретить его, и теперь весь дом как будто полон света, неги, теплоты – а скоро и солнышко взойдёт, и возликует природа!.. Подумав о времени, миссис Элизабет вспомнила о своих обязанностях. И какой радостью налилось её сердце, когда она поняла, что сейчас будет хлопотать для него! Скорее одеться, умыться и бежать вниз, ведь там столько дел, столько приятных, счастливых забот, столько свежести и столько жизни!.. И, о Господи, с какой радостью и даже злорадством в адрес судьбы сорвал вчера Марк с портрета над камином траурную ленту! Она надела светлое платье. Каково вчера Сайресу было видеть её в тёмном наряде! Он ещё так забавно гордился когда-то, что у него красивая жена – а она так смущалась, привыкшая в детстве к славе дурнушки. Теперь пусть своё возьмут весна, весна и Сайрес – не место больше в их мире тёмным краскам! Она не могла выйти из спальни – не могла заставить себя оторвать взгляда от мужа. Живой, живой, но настолько измождённый, как будто тронутый губительным дыханием смерти, которая запечатлела на его челе знак своей близости - седину… Но жена не уступит его смерти больше никогда! Элизабет мельком поймала своё отражение в зеркале, и ей показалось, что она помолодела лет на десять. Потом она перевела взгляд на спящего Сайреса, и ей подумалось, что она ещё долго могла бы смотреть на супруга. Жадно запоминать каждую морщинку на лбу, шрам от зажившей царапины на скуле, очертания носа, губ, раскинутые расслабленные руки – такие сильные, такие беспомощные сейчас, – обнажённую грудь, приподнимавшуюся от спокойного дыхания... Но её звали домашние хлопоты, и тем сладостнее была эта краткая разлука, что теперь наверняка они увидятся вновь. Наконец миссис Смит склонилась к мужу и поцеловала его в приоткрытые губы, и лишь затем выпорхнула из комнаты. Она тихонько притворила за собой дверь и, чувствуя, как ей невероятно легко и весело передвигаться, на цыпочках спустилась по лестнице. Сохранять спокойный шаг не всегда получалось; миссис Смит чудилось, что она вот-вот взлетит. Сердце в груди её стучало гулко и быстро-быстро, и дыхание умерить не получалось. Подошвы домашних туфель, пожалуй, слишком громко постукивали о твёрдое тёмное дерево. Миссис Элизабет как пятнадцатилетняя девушка перемахнула через последние две ступеньки и почти с размаху влетела в гостиную. Он сидел на диване, опираясь локтями на колени и свесив руки между ног. Кажется, когда Сайрес уводил её из гостиной, он сидел в той же позе. Как бишь там его?.. Гедеон Спилет. То, что это Гедеон Спилет, миссис Смит узнала только вчера, и основательно успела забыть не только его внешность, голос и профессию, но и самое его существование. То, что он сидит на диване в её гостиной, не показалось, конечно, невероятным – но эта сгорбленная, темноватая фигура в отсветах слабо тлевшего пламени камина слишком разительно отстояла от всего того, чем полнился воздух и её сердце. Она неловко кашлянула и, не дождавшись никакой реакции со стороны гостя, подошла к окну и раздёрнула шторы. Отблеск рассвета потревожил глаза сидящего мужчины, и тот поднял взгляд. - Доброе утро, мистер Спилет, - приветливо, не сдерживая улыбки произнесла миссис Смит. Глаза его быстро и плотно закрылись на свет, и какое-то мученическое выражение на мгновение поразило его лицо. Миссис Смит пришла в голову нелепая мысль, что он не хотел, как и она, чтобы эта ночь кончалась и наступал рассвет. Но тут он мгновенно распахнул глаза, и миссис Смит, очевидно, попала в поле его зрения. Он угловато привскочил и словно без сил опустился на диван. И Элизабет было как-то неловко из-за своего: «Доброе утро, мистер Спилет». Доброе!.. Самое доброе, самое прекрасное, желанное, волшебное утро на свете! Она улыбнулась откровенно счастливо, произнося свои слова!.. Только неловко ей стало от того, что было совершенно ясно: мистер Спилет оттягивал рассвет по совершенно иным причинам. В гостиной повисло неуместное молчание, и Элизабет своим трепетавшим сердцем почувствовала знакомую тишину – это было молчание скорбное, какое, казалось, со вчерашнего дня должно покинуть этот дом. Гедеон Спилет низко наклонил голову и потом снова поднял её – очевидно, это следовало расценивать как приветствие. Его лицо стало темно, холодно и строго – миссис Смит это было удивительно и странно. Весь дом её был весел и сердце её пело от радости: а тут этот непонятный худой мужчина, словно тёмное пятно на цветастой ткани!.. Какой-то особенный мрак застлал его глаза – и от этого мрака миссис Смит становилось не по себе. -Такой чудесный день настаёт, мистер Спилет, - снова заговорила миссис Элизабет, деловито подходя к камину и с безоблачным лицом беря в руки кочергу. Обернувшись, она обратила внимание на его измятую одежду и лохматые бакенбарды. Он что же, получается, провёл ночь здесь?.. – А вы разве не спали, сударь? Мистер Спилет опустил глаза и, как угрюмый школьник, желающий, чтобы все оставили его в покое, отрицательно качнул головой. -Чем же вам не приглянулась комната, которую приготовила для вас Белла?.. Она сказала, что проветривала постели; но если простыни оказались сырые, я выговорю ей, и… -Нет-нет, не беспокойтесь, я вовсе не поднимался наверх, - поспешно ответствовал гость. Миссис Смит показалось, что от неё отмахнулись. И её любящее чуткое сердце уловило в тоне мистера Спилета до боли знакомую чёрную безысходность, с которой она сама когда-то всех избегала. Волна безотчётной жалости поднялась в ней; ей захотелось узнать, в чём тут дело. Она закончила выгребать золу и села рядом с ним. - Мистер Смит ещё не встал, - молвила Элизабет. - Вы хотели бы поговорить с ним? Мгновенный, видимо, не проконтролированный поворот головы – и так же мгновенно сверкнувшие глаза. Что это? Мистер Спилет злится? Впечатление такое, что он меньше всего на свете сейчас хочет видеть Сайреса. Для миссис Смит было невозможно этого представить. -Сейчас? Я не хотел бы, - с едва умеренной резкостью выпалил мистер Спилет. И хоть голос его был приглушён, неподдельная злость послышалась в его тоне. Потом его щёки залились краской; он взглянул на миссис Элизабет и, видимо, устыдился своей невежливости: -Прошу, не подумайте, - поспешно выдавил он, - что я не рад вас видеть, миссис Смит… Я не выспался и сам не знаю, что говорю. Позвольте уйти. И он сделал явственное, решительное движение, чтобы встать. Но миссис Смит была настойчивой женщиной; она придержала его за плечо, и тот вынужден был остановиться. Взгляд, брошенный в сторону хозяйки, показался ей очень странным – гневным и вместе с тем страдальческим. -Мистер Спилет, что с вами? – мягко спросила она. – Хотите, я принесу вам воды? -Нет!.. Глупость какая… Ох, простите, - бессвязно забормотал он. – Я здесь так... Сайрес после меня найдёт, когда сочтёт нужным. В ликующее сердце счастливой супруги на миг ворвался укол ненормальной ревности. Только что имя Сайреса было лишь её собственным достоянием, и вот мужчина с безумным взглядом произносит его хриплым голосом, полным такой тоски, как будто в его устах не самое светлое имя этой весны! - Вы с Сайресом, должно быть, стали большими друзьями за... за эти годы? Перед этим уставшим человеком ей стало даже немного стыдно за своё теперешнее счастье. За те годы, когда её не было рядом с мужем – рядом с ним был Спилет, его друг. Всегда, даже когда она уже не верила в то, что Сайрес вернётся. Всегда, даже когда до гибели оставался последний шаг... - Вы столько пережили вместе. - Да. Счастливое воображение миссис Смит вернулось наверх, к спящему Сайресу, и нежность пушистым котёнком свернулась в груди; но тут взгляд её непроизвольно упал на ссутуленного у огня Спилета, и неимоверное отличие ударило её по глазам. Мистер Спилет сопровождал Сайреса всегда – и, наверное, делил с ним все горести, все радости, всё то, чего миссис Смит не могла разделить с ним сама; а теперь, когда всё так хорошо, когда всё так удачно… что же остаётся ему – мистеру Спилету? И миссис Смит опять устыдилась своего счастья. - Вы не рады тому, что вернулись на родину, мистер Спилет? Теперь это был не гнев, не стыд и не отчаяние – теперь это была настоящая боль, истинная боль в глазах Гедеона Спилета. К ней примешивалось нечто вроде горькой усмешки: он смотрел на неё и заявлял без слов, что она не способна его понять. Потом он, видимо, кое-как унял себя: - Очень рад. Я, знаете ли, даже позволил себе взять несколько газет, которые нашёл у вас здесь. Я искал старые газеты. Да, - он словно бы с трудом делал свою речь связной, - да, я хотел узнать, что произошло в мире в наше отсутствие. - Линкольна убили, - произнесла Элизабет как-то совсем механически, словно поддавшись гипнотической силе взгляда, полного боли. - Я знаю. Очень жаль. Но теперь, я знаю, выбрали генерала Гранта. Я воевал с его армией. Он говорил ровным тихим хрипловатым голосом, как будто всё сказанное не касалось его ничуть. - Я воевал... - повторил он, как будто и не слышал, что сказала его собеседница. - Ваш муж также, сударыня. В армии генерала Гранта. Были большие потери, я сам не раз телеграфировал об этом в «Геральд». И, кажется, именно тема разговора заставляла его произносить каждое слово всё более и более отрешённо. - Я знаю, - ответила она просто. - Я там потеряла мужа. Ей иногда помогало это знание: были большие потери, не я одна такая. И без вести пропавшие есть, всё эта кровавая земля Вирджинии, страшные битвы, огромные потери. И ведь ждут мужей, все ждут, и даже те, у кого погибли – ждут. Возможна ошибка. И, наконец, чудо возможно. Хотя сам Сайрес никогда не верил в чудеса. - А вы верите в чудеса, мистер Спилет? Мистер Спилет до этого содрогнулся, замер, с дребезжащим недоверием глядя на неё; конечно, он был потрясён: ведь его друг там, наверху, живой и невредимый!.. Но тут он отшатнулся так страшно и резко, что чуть не свалился на пол с дивана. И вдруг воздух разорвал его жуткий, громкий смех!.. Да, он хохотал, исступленно, как помешанный, запуская пальцы себе в волосы и чуть не сгибаясь пополам! Миссис Смит вжалась в спинку дивана. Так страшно ей было последний раз тогда, когда Марк попал под копыта лошади. И до чего же кошмарно было слышать, как этот заливистый истерический смех перешёл в неконтролируемый поток речи… -Ага?! Я! В чудеса! Вы думаете, этот так просто? Нет, нет, но разве когда капитан Немо, этот ангел, этот благодетель, спас нас всех от неминуемой смерти, - разве это было не чудо?! А разве когда ваш муж – слышите, миссис Элизабет, ваш муж! – когда ваш муж лежал бездыханный на берегу, бледный, обмякший, холодный, как утопленник, когда мы не надеялись, что он ещё откроет глаза, – когда он очнулся, спасённый, разве это было не чудо?! Да, да, да, а наш аэростат!.. Наш аэростат, выбросивший нас на остров Линкольна!.. Это всё потому, что на нём были люди, ради которых совершаются чудеса! Они, они – и там был Сайрес!.. Сайрес!.. Ради него, миссис Смит, ради вас, миссис Смит, Господь всегда сотворит чудо! Сайрес совершенен, он самый лучший человек на земле, а вы… вы… (Рыдание) Сумели, дождались!.. О, как бы ради вас не могло совершиться чудо!.. Но я – я, кто я такой, чтобы… уповать на чудеса?!.. После того, как я… А Сайрес всё твердил мне… Чёрт возьми, какое я имею право чего-то ждать? Надоело, не могу, тут всё… везде… Куда мне – в Нью-Йорк? на Парк-Лейн? Нет! Нет! Только не туда! Там она… ждала, болела, писала… Господи, зачем я не погиб?! Он уронил голову на руки, плечи его задрожали – но он не плакал, не рыдал, и его сухое отчаяние было ещё горше слёз. -Мэри!.. Мэри!.. – шептал Спилет. И миссис Смит с великим облегчением отделилась от спинки. Слава Богу. Он не больной, не сумасшедший, он не причинит никому вреда. Он просто очень несчастный человек. Её ладошка легла гостю на плечо. -Не трогайте меня, миссис Смит, - глухо донеслось из-за зажимавших лицо ладоней. Миссис Смит и не подумала убирать руку. -Что с ней случилось? – тихонько спросила она. Голос наконец высвободился из долгое время напряжённых связок и вышел несколько надломленным. -Она умерла, - так же глухо и почти монотонно ответил Гедеон Спилет. - О! Я... не знала... простите меня, мистер Спилет, я... – От голода, - закончил он. – В осаждённом ***. В 1863 году. И замолчал. И тогда Элизабет начала говорить тихонько, почти в тон его предыдущих слов: -Тогда было трудное время. Сыновья старшие рвались на фронт, Сайрес за два года ни разу не был дома. Зимой Джон – младший наш сын – схватил воспаление лёгких и пролежал в постели два месяца – к счастью, обошлось, он выжил. Потом Сайрес приехал на три дня – Господи, всего три дня! – и снова... и больше уже не вернулся... То есть, что это я! Вернулся – вот теперь, через пять лет. Гедеон Спилет медленно поднял голову и взглянул на неё опустевшими, будто рыбьими глазами. А глаза у него, наверное, раньше были очень красивые – зелёные, искристые, задорные… -Вернулся, - машинально, мутным тоном повторил он за ней. Она снова неловко улыбнулась, вспомнив о муже, и продолжала свой совершенно неуместный рассказ. Воспоминания нахлынули так внезапно, что молчать миссис Смит просто не могла. - После войны тоже было тяжело. На ферме рабочих больше не было, платить им нечем. Марк и Роберт тогда работали за всю семью. Я от горя... глупо, конечно... от горя после смерти Сайреса едва не отравилась, - она вцепилась в свою юбку, вспомнив об этом. - Дети мне бы не простили… -Сайрес бы не простил, - заметил Гедеон Спилет неожиданно кротким голосом; словно этот факт не врезался ему в сердце болезненными шипами. Он положил ногу на ногу, опустил на колено скрещенные руки и коротко упал на них правой щекой, лицом к Элизабет. - Вы так часто говорили эти слова сегодня: «смерть Сайреса», «Сайрес погиб». Вы верили в это так долго, что теперь порой забываете о его возвращении? -Я!.. Я… - миссис Смит вспыхнула, и, хоть она понимала, что не должна сердиться на него – несчастного, возмущение само подступило к горлу. – Знаете, я была близка к безумию в те дни, когда осознала, что никогда больше не увижу своего мужа!.. – почти с вызовом заявила она. -Осознали – то есть, поверили? – тут же ухватился за её слова мистер Спилет; инстинкт ли журналиста гнал его вперёд?.. -Я? Да нет же!.. – выкрикнула миссис Смит и тут осеклась. – Ну вот видите!.. Чуда вовсе не я была достойна, - почти уже сквозь слёзы улыбнулась она. И мистер Спилет, до этого настырно добивавшийся от неё того, чего он, похоже, и сам не осознавал хорошенько, сейчас сдался, когда она сдала свои бастионы. Простое признание в слабости, которое миссис Смит не побоялась высказать, странно подействовало на него. -Да, это Сайрес… - пробормотал он, взгляд его блуждал, - Сайрес, он… он не верит в чудеса, но притягивает их к себе. Он такой... искренний всегда!.. На этих словах подбородок мистера Спилета наконец-то задрожал. Миссис Смит доверительно наклонилась к гостю и взяла его худую, сухую ладонь. -Мистер Спилет, а хотите, я вам кофе принесу? Он посмотрел на неё в некотором смутном изумлении, словно заранее почувствовал какую-то двойственность в эти словах. Во всяком случае, не само предложение удивляло его… -Что? – спросил он, по-детски наклонив голову. -Кофе, - повторила миссис Смит, слегка выделив это слово тоном. – Вам ведь необходимо подкрепиться, верно? Гость сначала коротко встряхнул всколоченными бакенбардами, словно сгонял с себя наваждение, а потом кивнул.
Кухня полнилась голубоватым полусветом, получавшим свой цвет из-за плотных бирюзовых занавесок на окнах. Мередит, невеста Наба, кипятила большой чайник. Радостная улыбка расцвела на чёрном блестящем лице, когда на кухню вошла хозяйка; миссис Элизабет, не говоря ни слова, прошла прямо к дальнему шкафчику и открыла его. Там, запрятанная между баночками со специями, стояла небольшая жестянка, хранившая в себе вещество, которое напоминало кофе. Это и был, в сущности, кофе – только не совсем, пожалуй… Миссис Смит не раздумывала. Она и не могла бы сейчас дать себе осмысленный отчёт, почему она решила напоить мистера Спилета этим;просто какой-то внутренний голос, звучавший неясно, говорил ей, что это нужно. И всё. Появившись в гостиной снова, она застала гостя в том же положении – откинутым на спинку дивана, с опущенной головой. Сейчас он, пожалуй, смотрелся со стороны не так безнадёжно; доля расслабленности добавилась в контуры его силуэта. Немножко забылся, значит. Что ж, она и хочет помочь ему забыться… Он принял из её рук кофе молча, бросив на неё исподлобья неожиданно прояснившийся взгляд; взгляд был как будто испытывающим, словно он обо всём догадался и безропотно принимал то, что ему давали. Миссис Элизабет всё ещё держала блюдце очень близко от его подбородка, когда мистер Спилет сделал несколько глотков и как будто благодарно вернул ей чашку назад. Потом веки его задрожали, руки опустились, и странный вздох сорвался с губ несчастного журналиста. Снотворное действовало быстро: Спилет мягко опустился на спину, голова его склонилась лицом к чуть тлевшему камину. Невозможный, но всё же очевидный покой отразился в его бледных чертах. Он-то его не осознавал; он и не почувствует его, когда откроет глаза и всё вспомнит. Но, быть может, он свыкнется с мыслью, что жизнь не остановить, и ещё во что-то поверит, когда она захватит его, перестав проходить мимо. Миссис Элизабет Смит, накрывая Гедеона Спилета тёплым клетчатым пледом, подчинилась внезапному порыву и, склонившись, коротко перекрестила его. -Бедняжка, - прошептала она и направилась к двери. Уже у самого порога она снова поглядела на гостя, и тут до её слуха донеслись нарастающие уверенные шаги. Миссис Элизабет сразу узнала их; счастливая улыбка тронула её губы: она всё ещё помнит эту походку на слух. Сколько раз она за последние четыре года прислушивалась к тишине, надеясь услышать этот знакомый ритм, и вот только теперь, не ожидая, услышала наконец-то. Ей не нужно было оборачиваться, чтобы почувствовать, как супруг подошёл к ней сзади. - Сайрес! - Доброе утро, миссис Смит. Он легко провёл рукой по плечу супруги, словно поправляя её шаль, но в этом движении чувствовалась неуловимая нежность. Элизабет поймала его руку в свои и прижалась к ней щекой. - Спилет всё-таки не спал всю ночь? Эта фраза выбила Элизабет из колеи. - Да, - просто ответила она, отпуская руку мужа, - мы с ним немного поговорили, и я напоила его снотворным, подмешанным в кофе. - Спасибо, - Сайрес несдержанно и порывисто приобнял супругу за плечи, но тут же спохватился и отстранился. – Спасибо, моя дорогая. Да, Сайрес понял всё без слов. А разве можно было от него не ожидать этого? Миссис Смит улыбнулась печально и повернулась к Сайресу лицом… -А я… я… - прошептала она, горько опуская глаза долу и покачивая головой. – Он-то несчастный, но я!.. Было время, когда я уже думала, что… Мистер Смит не дал супруге договорить и закрыл ей рот поцелуем. Сердце раз стукнуло и тут же упало, миссис Элизабет обхватила шею мужа руками и едва не разрыдалась от счастья. Он это знает, и он даже простил… В этот момент солнце взошло над штатом Массачусетс; его мощные живительные лучи проникли на ферму мистера Сайреса Смита, осветив двух счастливых супругов и спящего под пледом страдальца, для которого, быть может, ещё не всё было кончено…
Повесив на стену Мари весьма несовершенную иллюстрацию её грядущего фанфика (где я откровенно любуюсь Спилетом), выкладываю рисунок по собственному объекту фанатства - внимание! Канон!
«Эти наблюдения были очень затруднительны, потому что на морозе стекла и зеркала инструментов мгновенно покрывались слоем льда от дыхания Гаттераса. Не раз, прикоснувшись к медной оправе подзорной трубы, капитан обжигал себе веки. [Как видите, я не считаю, что доктор Клоубонни мог оставить такое без внимания.] Однако он получил весьма точные данные и вернулся в кубрик, чтобы их обработать».
Я совершенно уверена, что секундой позже доктор заметит, как Гаттерас в недоумении приподнял голову, возмёт его лицо в обе ладони и спросит: "В чём дело?"
Раз уж я так много этой ночью думаю о вечной тайне души человеческой, то выложу-ка я имеющиеся две главки "Зеркала": с пылу, с жару.
Название: Зеркало Жанр: Romance, кроссовер Фандомы: «Путешествие и приключения капитана Гаттераса» и «Двадцать тысяч лье под водой» Жюля Верна, «История Энн Ширли» Люси Монтгомери. Пейринг: ДГ/КТ, дружеский Джонни Отказ: все права не мои. Описание: Кто он, тот другой, за которого вышла Кейт Тендер, и правда ли то, что он сумел дать ей больше, чем жемчуг за полтора доллара?..
Небо затянулось матово-серыми, беспросветными тучами, тугими и плотными, будто в венерианской атмосфере. Небо было так низко, что, казалась, окутывало целиком остров Великобритания, спрятав его от глаз людских и очей Всевышнего. Под облаками было сыро и мрачно, как в склепе. Ненастная погода, слякоть, настырный мелкий дождь, подобно оратору-бездарности весь день барабанящий в запотевшие стёкла, - мрачность и обыденность английской ранней весны. В такие тяжёлые минуты кажется, что лето никогда не наступит, что солнце окончательно утонуло в море, захлебнувшись где-то у самых американских берегов; а когда сидишь в тёмной комнате, лампа нещадно чадит, а на плечах у тебя – груз невыполнимого, есть от чего потерять веру в себя. Дэк отравился на кухне и валялся в беспамятстве. Его оставили на попечение кухарки, грубой и неотёсанной женщины. Дороги размыло, и почта поступала нерегулярно. Вести были всё больше дурные. Голый тёмный парк, пропадавший во мраке за слепыми окнами, загонял пациентов в палаты. Внешний мир сжался до размеров койки. Потолок над головой казался недосягаемым. От тяготы мрака стали толще и почернели решётки на окнах, дверях и в коридорах. Больница превратилась тюрьму… «is – ea – id. ejus – ejus – ejus. ei – ei – ei. eom – eam – id. eo – ea – eo». Доктор Клоубонни сидел, ссутулившись, за письменным столом, и рука его механически водила карандашом по бумаге. Nominativus. Genetivus. Dativus. Accusativus. Abblativus. В ушах у него монотонно стучало, внутри всё было тяжёлым и как будто вымокшим. Нет Вокатива. Нет Звательного падежа… В голове пульсировала мёртвая боль; словно кто-то раз за разом методично ударял по одному и тому же месту молотком для отбойки мяса. Перед глазами густела белёсая пелена. Он уже который день страдает бессонницей… Из часа в час… «ei – eae – ea» Изо дня в день… «eorum – earum – eorum» Из месяца в месяц. «eis – eis – eis» Тук, тук, тук. Тук, тук, тук. -Шесть основ инфинитива у латинского глагола, - бесцветным голосом выдавил доктор. – Как считаешь, помнишь ли ты их? Он через силу повернулся и, прячась в размышлениях от ноющей боли, взглянул на Гаттераса, который безмолвно присел у окна. В слабых руках его повис листочек бумаги, на котором была написана парадигма склонения местоимений is, ea, id. Он опять не сделал ни единой ошибки. От этого беспросветного урока веяло заблудшим отчаянием. После математики, физики, химии – этих наук, в первую очередь взятых доктором для эксперимента, - после того, как их долгое и муторное изучение не дало ни единого лучика, ни единой искорки, ни малейшего проблеска в естественнонаучном уме Гаттераса, доктор со вздохом принялся за языкознание. Перемена деятельности очень ненадолго ослабила тот тугой, тяжкий узел, который рос и затягивался внутри у Клоубонни, везде встречавшего одни тупики. Доктор питал слабую надежду возбудить в своём друге тягу к основанию европейской культуры – самому точному и прекрасному языку, когда-либо звучавшему над лазурными волнами Средиземного моря. Гаттерас послушно тренировал память. В юности он знал латынь, и сейчас ему не составляло сложности просклонять любое существительное или составить сколь угодно сложную конструкцию с оборотом Accusativus cum Infinitivo. Всё это он делал с таким тупым и невозмутимо отсутствующим спокойствием, что доктор едва не выходил из себя. Самые благозвучные, самые совершенные формы языка древних римлян не трогали ни единой струнки в омертвевшей душе Гаттераса. Разум его оставался неприступен и гладок как камень; и порою доктору приходило в голову, что эти занятия ничуть не полезней разговора с орфографическим словарём. Можно разбить о него голову, но заставить на это среагировать – никогда. -Напиши, пожалуйста, шесть инфинитивов… глагола amo – amavi – amatum – amare. Доктор устало выразил эту просьбу и затем прикрыл глаза ладонью; на него вдруг обрушилось осознание, что это может быть его последний шанс. Глагол любить. Каковы его начальные формы?.. Гаттерас секунд пятнадцать сидел без движения; потом он неуверенно поднял карандаш и спотыкающимся, прыгающим почерком начал что-то выводить на бумаге. Закончив, он снова уткнулся безмятежным взглядом в унылый пейзаж за окном. Доктор не без труда поднялся, волочащимися шагами дошёл до Гаттераса и заглянут ему через плечо.
Amare Amari Amavisse Amatus/a/um esse Amaturus/a/um esse Amatum iri
…Потолок грохнул и начал рушиться. В ушах открылся горестный вой Дэка, жестоко мучавшегося от отравления. Отовсюду на доктора понеслись вскрики, насмешки, вопли, оскорбления. А перед глазами вспыхнул и тут же погас испепеляющий образ. И от того, что он увидел, доктор Клоубонни не выдержал. Глухое, чёрное отчаяние забрало его в свои когти. Разум пал; сердце треснуло. Доктор Клоубонни рухнул на колени и горько зарыдал. Слёзы лились обо всём – о всём страшном, о всём горьком, о всём безнадежном, что ему пришлось пережить, пока тянулись эти помрачившие землю зимние месяцы… Каждое мгновение из них он провёл в беспросветно упорных, бесконечных попытках заставить друга проснуться; и в геометрической прогрессии из сердца исчезала надежда. Доктор закрыл лицо руками и плакал – он, Клоубонни, веселящийся и балагурящий тогда, когда все задыхаются в чёрном отчаянии! Клоубонни, который радовался зимовке на полюсе холода! Клоубонни, который приходил в восторг от очевидных ужасов и опасностей! Клоубонни, который не сдался на обратном пути с полюса и не выпустил руки помешавшегося Гаттераса!.. Да, он, истощённый, опустошённый врачеватель, отдавший всего для исцеления своего больного. Вдруг доктор почувствовал, что кто-то трогает его за плечо. Клоубонни как током ударило. Он мгновенно выпрямился, насколько позволила инерция, да так и застыл с полуоткрытым ртом. На него сверху вниз смотрел Гаттерас. Смотрел он с таким робким, искренним удивлением, какое появляется на лице у ребёнка при виде непривычного поведения взрослого. Очевидно, в его полусумеречном, полутуманном существовании он не мог бы вспомнить ничего похожего. В этом было что-то невыразимое. Он неуклюже опустился на пол рядом с Клоубонни – причём движения его были такими, словно он боялся повредить коленные чашечки, – и с тем же выражением легонько склонил голову набок. В глазах его застыло нечто неосознанное – то ли жалоба, то ли любопытство; но Клоубонни не увидел этого взгляда – казалось, начисто лишённого осмысленности. Он с силой вдохнул и задержал дыхание, почти не веря своим глазам. Однако если глаза и опыт не подводили его, то сердце незамедлительно ухватилось за прекрасную иллюзию, стремясь вырваться из холодных когтей… И вот доктор впивался в лицо Гаттераса зачарованным взглядом; и сладостный обман поглотил взыгравшее сердце. Долгие месяцы голода по существу, по натуре, по голосу друга обострили его чувства, и малейшее изменение в поведении больного вовлекло его в безумную надежду. Ему показалось, что он видит перед собой прежнего Гаттераса, бедного Гаттераса, которого он когда-то мечтал научить человеколюбию; и вся его душа повлеклась к дорогому человеку, по которому он так долго скучал… Доктор вскрикнул и бросился ему на шею. Целое мгновение длилось это небесное заблуждение, воздавшее доктору за долгие месяцы горьких неудач, однако уже в середине этого так быстро прошедшего мгновения доктору стало понятно: он ошибался. Да, Клоубонни совершил ошибку. И он был сурово наказан за неё; в мгновение ока Гаттерас дёрнулся под его руками и инстинктивно отшатнулся, спасаясь от чуждого, незнакомого действия, наверняка показавшегося ему опасным. Он почти упал на спину и посмотрел на Клоубонни с каким-то смутным, укоризненным страхом. И у Клоубонни, на секунду поверившего и в радость, и в счастье, вместо уже подкрадывавшегося ликующего крика «Гаттерас!» непроизвольно вырвалось горькое: -Нет… не Гаттерас… Доктор вскочил и выбежал из комнаты.
II
Земля вязко хлюпала под ногами. По щекам хлестали мокрые полуголые ветви; в ушах прыгал сырой шум дождя и собственное хрипловатое дыхание. Доктор не сбавлял ходу, пока не пересёк развороченный сумеречный парк и не добрался до коттеджа в глубине берёзовой рощи. Он рывком распахнул дверь, не сбавляя скорости, ворвался в комнату и, шумно повалившись на диван, долго лежал без движения. Этот небольшой домик, имевший в себе два этажа с крохотными комнатками, низкими потолками, узкими окнами, когда-то давно служил жильём для семьи конюха, который ухаживал за лошадьми некогда жившего здесь помещика. Помещик разорился и исчез, а вместе с ним ушли в прошлое шум и веселье, некогда гремевшие в аллеях приусадебного парка. Имущество его было конфисковано и отдано в распоряжение государства, которое с большой поспешностью удовлетворило притязания неугомонных кредиторов. Пустой дом, почти уже ни на что не пригодный, должен был найти какое-то применение, и через пять лет на месте усадьбы организовали лечебницу Стэн-Коттедж. Эдвард Рейль, богатый и превосходно образованный в области психиатрии человек, был главой этого учреждения и другом доктора Клоубонни по университету. Этого учёного не сколь интересовали больные, сколь интриговало самое явление помешательства; и потому, организуя соответствующую больницу, он преследовал скорее практические, чем гуманистические цели. В Стэн-Коттедже он бывал наездами, когда ему заблагорассудится; с его деньгами и повсеместной занятостью в самых разных областях общественной жизни он легко находил для этого оправдание. В его отсутствие делами больницы заправлял главный врач мистер Перкинс. Когда доктор впервые появился здесь пять месяцев назад, он нашёл Стэн-Коттедж глуховатым, но вполне подходящим местом для того, чтобы оставить там Гаттераса. Ему показались милыми высокие небеса над пышными кронами желтеющих дубов, живописные аллеи и тропинки, белое добротное здание, не похожее на больницу или на тюрьму… И несмотря на то, как колотилось и болело его сердце, когда железная ограда исчезла из виду и свернул за угол экипаж, он не принял всерьёз соображение, что его капитану будет здесь плохо. Однажды, приехав его навестить, Клоубонни увидел, как санитар пытался отогнать Дэка, которого доктор ни за что бы не разлучил с хозяином; а когда Гаттерас разозлился, служащий сделал попытку привязать его к кровати. Тогда доктор понял, что должен остаться. Он немедленно написал об этом Рейлю, который ответил холодным и надменным согласием – так скоро, как было свойственно его педантичности. Доктор был счастлив. Не расставаться с Гаттерасом, самому пытаться вернуть его к жизни – большего желать было нельзя. С разрешения мистера Перкинса он занял старый, обветшавший коттедж, собственноручно приведя его в порядок, и принялся устраиваться на новом месте. Дух доктора был таков, что, оказавшись в самой необжитой и дикой местности, он стремился придать окружающему домашнего уюта. Восхитительное и невероятное в этом было то, что пылающий фитилёк комфорта и теплоты, исходящих из рук Клоубонни, не мог потухнуть ни при каких обстоятельствах. Бесчисленные жизненные неурядицы, мелкие неудачи и серьёзные катастрофы должны были уже давно сломить неугомонного добряка, желающего всех радовать и обо всех заботиться, но со временем нрав Клоубонни нисколько не изменился. Когда сожгли «Форвард» и в пламени предательства погибли все его труды и коллекции; когда разрушили форд Проведения и погребли под снегом останки благодатного Дома доктора – когда погас разум в глазах Гаттераса, неизменно привязанного ко всем этим очагам теплоты, было бы от чего отчаяться и опустить руки. Но пять месяцев назад, переступив порог ветхого, насквозь продуваемого коттеджа, доктор твёрдо сказал себе, что обратит это негостеприимное место в свой дом. И это решение далось ему так же легко, как и исполнение задуманного. Сюда из Ливерпуля переехала большая часть его необъятной библиотеки, мягкая мебель, обширный рабочий стол, любимые канделябры и вазы из китайского фарфора, быстро заполнившиеся неброскими полевыми цветами. Каждое утро, пока стояло тепло, доктор настежь распахивал окна и давал ворваться в комнату чистому, прозрачному осеннему воздуху, наполнявшему помещение милым серебристым звучанием. Он садился у окна, в которое заглядывал высокий осыпающийся клён, и, поднимая глаза от книги, наблюдал, как подоконник застилается стрельчатыми золотисто-багровыми листьями. Они ворохами полнили весь его кабинет, расцвечивая всё безыскусственным светом. А когда пришла зима, доктор без устали топил камин и украшал заиндевевшие стёкла, ставя изнутри свечи в низких бронзовых подсвечниках. С доктором дом изменился как по волшебству, и если бы старый конюх вернулся из небытия в хозяйскую усадьбу, он едва ли бы узнал своё жилище. А если бы Гаттерас был способен воспринимать труды доктора, то он, наверное, очень бы радовался.
Доктор лежал и глядел в потолок, на котором, как ему казалось, сейчас расцвело разными красками всё, что случилось с ними за эти пять месяцев, - немногочисленные яркие минуты на прогулках в саду, багровые закаты над седеющими полями, белые стены палаты Гаттераса, которые доктору порой безумно хотелось разрисовать; бесконечные шутки и односторонние беседы, где в ход шли взгляды, пожатия, безрассудочные жесты – всё, что помогло бы говорить с ним на его уровне; бессонные ночи над книгами, вечный и безграничный поиск ответа, способа, нити – всё это пронеслось перед глазами, как неуловимая белая птица, и завершилось резким пятном сегодняшнего дня: активизацией поведения Гаттераса. Страшное разочарование, которое вполне было способно убить доктора Клоубонни, вместо этого вселило в него новую надежду. Долгие, длинные часы, когда он бился, не зная, что предпринять, наконец закончились. Потому что теперь ему было ясно, ясно до мельчайших деталей, как ему быть и с чего начать. На ранних этапах лечения, когда воображение доктора не было стеснено многочисленными неудачами и тупиками, Клоубонни рассматривал проявление различных чувств в присутствии Гаттераса – он был уверен, что тот не может не среагировать сочувствием на боль и слёзы. «Если разум тёмен и рассудок потух, - рассуждал доктор, - то сердце должно было остаться живо; Гаттерас добр, он умеет сопереживать – так почему бы ему проявить сейчас своё горячее сердце, ранее скованное рассудочными условностями?» Тогда это вполне могло стать началом пути к успеху – но доктор забыл эту возможную попытку. Сегодня, в палате, он не осмыслил показавшую себя возможность; что ж, голодное воображение подсказало ему самый желанный вариант происходящего: что Гаттерас очнулся… Доктор знал, что он ошибся. Ничего не поделаешь, нужно опять начать – начать сызнова; ведь теперь он знает, что впечатления и эмоции – главное преимущество у него в руках. Это значит, что первый шаг сделан. Клоубонни воодушевился. Такого подъёма с ним не было уже очень давно. Что же предпринять? – доктор решительно отбросил математику и латынь, теперь он будет принимать во внимание другие меры. Надо вернуться к книгам, взять на вооружение романы; пусть будет отвлечённо, но глубоко; надо любой ценой добраться до той точки, где сознание Гаттераса откликнется на внешний позыв. Доктор взял себя в руки и встал с дивана. Прежде всего нужно было вернуться к Гаттерасу и успокоить его; доктор не думал по-настоящему, что капитан всё ещё возбуждён, однако вернуться нужно было обязательно, ведь неизвестно, что с ним произошло потом… Краска стыда залила лицо Клоубонни, но он справился с собой, надел сухой плащ и направился к выходу. Пробегая взглядом мимо часов, он заметил, что пролежал без движения больше двух часов. Покачав головой, доктор поскорее вышел на улицу, оставив дверь незапертой. Эта привычка была для него вполне естественна; добряк Клоубонни ни за что бы не мог подумать, что его кто-нибудь мог обворовать, - но если говорить чистую правду, то именно сейчас он поступал несколько опрометчиво. Неделю назад почтовая карета, следовавшая из соседней деревни Бридж-Роуз в Ливерпуль, была обокрадена и опрокинута с дороги; кучер был убит. «Ливерпуль Геральд» запестрел сообщениями о банде разбойников, которая, по многочисленным слухам, орудовала именно где-то в окрестностях Стэн-Коттеджа. Доктора мало волновали эти заявления, но поскольку ему была вверена не только его собственная жизнь, он позаботился привезти из Ливерпуля свой старый револьвер. Почти совсем стемнело; дорожку к главному зданию больницы заволокло голубоватым мраком. Доктор шёл осторожно, ему всё время казалось, что нога вот-вот провалится в какую-нибудь ямку. Чем ближе он подходил к двойным белым дверям, тем более стыдно ему становилось за свой порыв перед Гаттерасом. Преодолев коридор и подойдя к двери палаты №52, доктор всем своим сердцем пожелал, чтобы Гаттерас сейчас сидел всё так же, как прежде, – уставившись в окно, не обращая ровно ни на что внимания, следя своим бессмысленным взором Бог знает за чем. Когда он вошёл внутрь, оказалось, что его желание в общем исполнилось. Гаттерас действительно сидел у окна в той же позе, будто и не вставал никогда, - но дело всё в том, что он был не один!..
прибредилось...У меня вскочил прыщик на носу. В народе говорят: это значит, что кто-то в тебя влюбился. Практически во всём, что я пишу, я заставляю кого-то любить кого-то ещё. Я хочу, чтобы доктор Клоубонни любил Гаттераса, чтобы Гаттерас любил доктора Клоубонни, чтобы в немногочисленных смилетовских драбблах Сайрес любил Гедеона, а Гедеон - Сайреса. Я делаю так, чтобы принц Даккар влюбился в Лаватерру; чтобы роман "Чёрные звёзды" был торжеством любви женщины; вот теперь я ещё хочу, чтобы Гаттерас полюбил Не-Совсем-НЖП, - то, что она его любит, у меня нет никаких сомнений. Хочу, чтобы Джон а-ля Кай любил Деффендин а-ля Гедру, её бабушку и своего отца, который его не понимает и не может понять. И ещё хочу, чтобы Сайрес Смит любил свою Элизу, о которой я всё-таки должна что-нибудь написать. Сейчас пишу гетный фик, пока носящий неопределённое название "Зеркало", смотрю "Ешь. Молись. Люби.", который собираюсь подарить маме на Новый год, и мечтаю о чём-то неопределённом. Интересно, сколько досадных дефектов кожи, возникавших на кончике моего носа, влекли за собой чьё-то чувство - да и влекли ли? Хочется думать, что тебя любит кто-то посторонний, - хотя мне должно хватать и хватает той любви, которую мне дарят близкие. В моём мире идей и написанных слов всегда случается так, что чувство любви торжествует - в любом проявлении, в любом случае, даже если внешне - смерть, горе и разрушение. Интересно, случится ли что-нибудь подобное на самом деле? Скоро Новый год, а желание у меня всё ещё одно; и несмотря на явную тщетность, сердце опять ждёт счастья. Господи, если на свете есть человек, который виновен в возникновении прыщика, пусть ему будет тепло.
«Гедеон Спилет стоял неподвижно на берегу. Скрестив руки, он смотрел на море, сливавшееся на горизонте с тёмной тучей, быстро оподнимавшейся по небу. Ветер, уже довольно свежий, крепчал. Небо было мрачно. По всем признакам, собиралась буря».
Мужайся!..
А не кажется ли вам, что Лунная соната чрезвычайно подходить для темы ожидания?..
@музыка:
Бетховен - Соната для фортепиано №14, до минор
До католического Рождества ещё довольно много времени, однако я совсем не уверена, что 25 декабря буду в том настроении, чтобы выкладывать этот фик и верить в его смысл. Поэтому делаю это сейчас и предоставляю на волю читающих: хотите - смотрите сейчас, хотите - после. Но, в сущности, сейчас подходящий момент, - перед зачётом-то по латыни! - чтобы дать себе немного света и надежды. Вдруг пригодится кому. So... Я перечитывала "Дары Смерти" в оригинале (femina stulta я: ведь с первых строчек именно знала, что там полно аллюзий на мотивы "Даров", - а залезла в них только сейчас!) - да, именно за настроением. Теперь-то я уж точно знаю, что, как могла, освободила фик от светло-грустных мыслей, которым там совсем не место. So - сейчас думаю частично по-английски...
Название: (пока ещё рабочее) Stay Close To Me Герои: Джон Гаттерас, доктор Клоубонни Жанр: angst, hurt/comfort Отказ: Гаттерас и Клоубонни принадлежат Верну, гимн "Hark! The Herald Angels Sing!" - Чарльзу и Джону Уэсли, а также Феликсу Мендельсону, пусть делят, как хотят. Описание: "В этот день было Рождество..."
25 декабря 1860 года. К 150-ему юбилею памятного Рождества
Stay Close To Me
Гаттерас затылком ощущал смёрзшиеся волокна дерева. Он как будто всем телом, каждой его клеточкой и каждым квадратным дюймом его пустил неразрываемые, живые побеги к своему бедному кораблю. Эти узы ныли и болели. Именно так тяжело раненый человек, стонущий и истекающий кровью, остро и болезненно ощущает своё тело: такое целостное, нерушимое, совершенное – и несправедливо повреждённое… Руки, грудь, плечи, мускулы – какое это сокровище! И осознаёт его человек лишь тогда, когда встречает угрозу лишиться всего этого. Сейчас Гаттерас уже не чувствовал, что это его плоть язвят, жгут и терзают языки пламени; что это он горит и трещит в весёлых, озорных костерках; слёзы прошли, и теперь Гаттерасу казалось, что из него вынули душу. Голова его была запрокинута, глаза закатились. Гаттерас осознанно вдыхал и выдыхал, словно боялся, что может позабыть дышать.
Он помнил туманное, далёкое время. Когда ему было двадцать лет, когда полярные ветра впервые трепали ему волосы и мороз лизал его щёки, превращая кожу в камень, его порой одолевало смутное удивление. Среди незнакомого, никем не преодолённого, дикого пейзажа он ни капельки не менялся; под тяжестью лишений ни чёрточки его лица, ни изгиб пальцев, ни линии силуэта не приобретали каких-либо особенных форм. Тогда это казалось ему странным. Через пятнадцать лет, привыкнув к страданию и сросшись с опасностью почти воедино, он находил очень естественным видеть в темноте свои руки, ровно такие же, как и в те дни, когда под ними пели от напряжения тугие снасти «Форварда». Гаттерас сидел, мёртво прислонившись к стене, наполовину согнув ноги и бросив руки на колени. Внутри у него было сухо, пусто и больно, как одному в заброшенном доме. Порой оцепеневший разум, тупо бродивший по кругу, как привязанная лошадь, возвращался к недавнему кошмару. И когда в ушах Гаттераса звучали глухие, отдалённые голоса, вновь и вновь клянущие судьбу и требующие огня, он ясно чувствовал, что может ничком повалиться на пол. Бедняги… Очевидно, все они считали, что его нисколько не трогают бедствия экипажа, - однако он не был бы собой, если бы мог остаться к ним равнодушен. Они не понимали его. Что ж? Быть понятым он и не пытался. Но если он не считал нужным показывать, что жалеет своих матросов, причина ли это, чтобы ненавидеть его? Хоть ненависть его не разрушала (потому что ненависть к Джону Гаттерасу для ряда человеческих существ – в порядке вещей, как сон или еда), он чувствовал острую несправедливость. Его ли вина, что пресечь её он был неспособен? И он не мог винить доктора. Клоубонни только выполнял свой долг. Ведь у него есть свой долг!.. А у Джона Гаттераса – свой. …Когда борта трещали под ударами топора, он чувствовал, что ему ломают кости. К чему ему ещё было привязываться, если не к своему бригу, своему «Форварду», своим крыльям, которые отнесли бы его к заветной цели?.. Придёт ли время, когда у него отнимут «Форвард»? – и тогда они не оставят ему ничего!..
Слабо тлевшее сознание Гаттераса улетело далеко от полюса холода. Оно возвратилось туда, где его не ждали и не желали знать; и однако за то место, которое распустилось блёклыми красками в его воображении, он готов был порвать горло любому американцу. Оно улетело в Англию. И Гаттерас видел себя – лет десяти, в мягком зеленоватом свете среди пожелтевшей директорианской мебели; он видел звёзды, мерцавшие над Сити сквозь полупрозрачную занавеску, он видел большую тяжёлую люстру, вычищенную к празднику до блеска и сверкавшую хрустальными гранями. Среди бесчисленных столиков, ломившихся от мисок с пудингами и печеньем, бегал четырнадцатилетний Сэм Фергюссон, и маленький Джон со жгучей завистью слушал, как тот счастливо выкрикивает отрывистые, но восторженные подробности своего первого путешествия… Тогда-то он и прошептал сквозь зубы: «А я… а я… А я – открою Северный полюс!» И сжал маленькие кулачки. А потом в гостиную впархивает мама в воздушном праздничном платье, на ходу она складывает газету в руках отца и с размаху садится за рояль… Все собираются вокруг, и маленький Джон, чувствуя, как бессознательная вера трепещет где-то у него в груди, с восторгом поднимается на носочки, готовый петь рождественский гимн.
Рождество. То, что сегодня было Рождество, он осознавал точно так же, как понимал, что день сменил ночь, а сейчас близится вечер. Это ни в коей мере не могло его касаться. Матросы болели цингой, Пэн неистовствовал, Шандон глухо бунтовал, милый доктор разрывался на части, снаружи было -52˚С, кончался год, наступало новое Рождество. Сейчас его не интересовало ровно ничего. Жизнь в нём тлела, как мокрая бумага, и он не чувствовал в себе способности встать – даже просто поднять голову. Но несмотря на это, несмотря на холодную апатию и бездну отчаяния, в которой пребывал осиротевший, обесчещенный капитан, в его ушах упрямо, тихо, но чисто звучал его собственный голос. Гаттерас не сразу заметил. Не сразу уловил, но не особенно удивился. Он был на это неспособен. Голос звучал через какие-то едва слышные шумы. Он пел в регистре прошлых воспоминаний.
Hark!. The herald angels sing…
«Glory to the newborn King!..
Peace on Earth, and mercy mild…
God and sinners reconciled!..»
Воображение бессознательно подсовывало чуждое щекочущее чувство от остролистового венка, пряный запах торта, высокий звон ёлочных игрушек. Аморфные, редуцированные образы, перегруженным составом двигавшиеся у него в голове, добавляли какой-то странной остроты в постигшую его трагедию. Гаттерас не понимал и не хотел понимать, почему именно этот гимн застрял в его памяти – это после того, как религия у него утратила величие, смысл и святость: стала просто способом держать людей уверенными в будущем. Ведь нам не дано узнать, почему иные пустяки и глупости крепко сидят у нас в голове; студенты бесятся, что не могут запомнить законов и определений, в то время как держат в памяти целые абзацы из любимых книг. Гаттерас не осознавал ни значимости, ни прелести этих мелодичных и наивных слов. Он просто крутил их в голове, как крутил бы в руках какой-нибудь предмет, будь у него силы задействовать руки. По неизвестной причине проснувшиеся памятные звуки, записанные на корку его мозга, очень кстати заполнили голову. Нужно было на что-то отвлекаться, чтобы не умереть от бездействия. При этом он не замечал, что тихие мелодии неслышно бегут по неизвестным канальчикам к его сердцу.
Joyful, all ye nations rise!..
Join the triumph of the skies!..
With th'angelic host proclaim,
Christ is born in Bethlehem!..
Hark! The herald angels sing…
«Glory to the newborn King!..»
И снова. И снова. И с той же самой строчки – и опять к тому моменту, когда у матери впервые сфальшивила клавиша.
«Peace on Earth, and mercy mild…
God and sinners reconciled!..»
Вдруг что-то вырвало его разум из холодной дремоты. Он услышал слева от себя какое-то движение. Кто-то пробирался к нему, осторожно перемещаясь по полутёмному, парализованному отчаянием кубрику. Гаттерас и не думал поворачивать голову. Ему не было нужно. Он уже научился узнавать эти мягкие, ловкие звуки – отличать их от всего остального, тёмного и грязного, чем полнилось тесное помещение. Доктор Клоубонни появился перед его глазами. Внезапно сменившиеся образы ударили по мозгу Гаттераса с силой, опасной для его теперешнего состояния; капитану стоило некоторого труда, чтобы привыкнуть к виду этой бледной кожи и нестриженых светлых волос. Гаттерас заметил, что доктор не похудел и не осунулся, но вот лицо у него было белое-белое – и глаза его, обычно маленькие, теперь расширились и горели ярче. Доктор приблизился и, не сказав ни слова, опустился рядом с ним на колени. Не потому, что ему было некуда сесть. Просто потому, что он действительно встал на колени. Подбородок доктора немного подрагивал. Гаттерас понял, что доктор пришёл молить о прощении. Это больно смутило уединение Гаттераса. Капитан чувствовал, что он должен улыбнуться или хотя бы кивнуть ему. Ведь он не мог обвинять доктора. У того были больные на руках, он целыми часами обдумывал их положение, прикидывал, боролся с безысходностью… Гаттерасу было решительно всё равно, мучила ли совесть Шандона или любого другого из его неверного экипажа, - но в отношении доктора такие вопросы не обсуждались. Ведь доктор Клоубонни был лучше всех, кто отправился к Северному полюсу в 1860 году; ведь он вообще был лучшим из людей, которых Гаттерас встречал когда-либо. Большинство из них делали слишком мало, не выполняя или вовсе забывая о своём долге, – доктор же Клоубонни делал неизмеримо больше, чем от него требовалось. И сейчас его долг – долг врача и доброго человека – уже был выполнен. Сегодня он сделал всё, что мог, и теперь пришёл черёд долга перед самим собою. Руководствуясь им, доктор должен был бы лечь и уснуть, чтобы завтра с новыми силами взяться за дело. Однако доктор здесь, и он просит прощения – не за себя практически: за самую судьбу; и это уже выше его долга. Доктор всё ещё был на коленях – только Гаттерас почти не умел улыбаться… Сейчас бы он скорее приказал сжечь «Форвард», чем сумел бы придать своему лицу подобающее выражение. Даже его – насколько это было возможно – поспешное движение головой, предположительно означавшее «Я не корю вас», получилось слабым и совсем не выразительным. Гаттерас понимал, что этого недостаточно, но тело не слушалось его. Однако Клоубонни понял. Его молящий взгляд, впивавшийся в Гаттераса, немного успокоился. В безнадёжности расставленные руки опустились в прежнее положение с былой мягкостью. Доктор был благодарен. Гаттерас молчал и смотрел на него. Полумёртвая интуиция говорила ему, что Клоубонни хватается за это мгновение: в последнее время капитан, забившись в угол, никого и ничего не желал видеть, и доктор, наверное, скучает по нему. Хотя Гаттерас ещё не совсем понимал, как вообще можно по нему соскучиться. Во всяком случае, в его родной стране этого не умели. Гаттерас не возвращался в мир живых и не покидал мира своего оцепенения; он глядел на доктора из-под полуопущенных век и уже почти не видел его. Смутные, рваные образы бродили дорогами его сознания, и в их сопровождении, упрямый, как он сам, неугомонно и с непонятной настойчивостью лился рождественский гимн…
Hark!. The herald angels sing…
«Glory to the newborn king!..»
Гаттерасу, возможно, показалось бы очень нелепым упорное повторение этих строчек в сложившейся ситуации, если бы здравый смысл не был заморожен намертво. Он уже опустил глаза и уставился в пол, когда вдруг случилось непредвиденное. Клоубонни внезапно поднял руку и приложил тыльную сторону ладони ему ко лбу. Словно кто зажал рот его внутреннему голосу, и тот захлебнулся. Неожиданно острое чувство среди всего заторможенного, замёрзшего, погибшего мигом подняло в нём болезненное и безотчётное возмущение; удивление вспылило в нём; глаза самопроизвольно вытаращились – и он почти подался назад. Между тем Клоубонни отнёсся к возмущению Гаттераса весьма бесстрастно – и очень спокойно и как будто удовлетворённо убрал руку назад. И когда Гаттерас уже провожал эту руку круглыми от потрясения глазами, до него вдруг дошло, что это был простой профессиональный жест. Доктор Клоубонни проверял, всё ли с ним в порядке. Потом доктор даже слабо улыбнулся. Улыбка эта была печальна, он по-прежнему молчал – но в глазах у него светились искорки радости, непонятной для Гаттераса. Доктора почему-то забавляла диковатая реакция его капитана. А Гаттерас, быстро вернувшийся в полутьму своих горестей, взглянул из неё на доктора всё таким же больным взглядом.
Hark! The herald angels sing…
«Glory to the newborn King...»
With th'angelic host proclaim…
Christ is born in Bethlehem...
Прошла минута, быть может, больше, быть может, целый час. Ни один из них не изменил своего положения и не издал ни звука. Наконец доктор поднял голову и посмотрел на Гаттераса взглядом несколько более решительным. Доктор чуть придвинулся к стене; Гаттерас не шелохнулся. Гимн прочно застрял у него в голове и как будто занял его сознание полностью. Теперь он методично подбирал слова, словно сочинял этот гимн заново; и он совершенно не понимал, зачем это делает.
Joyful, all ye nations rise!..
Join the triumph of the skies!..
Что-то значимое было в постоянном повторении этих слов, не имевших ни малейшего отношения к тому ужасу, боли и потерям, к лютому морозу, к безнадёжному будущему – ко всему, что окружало его спутников и его самого. Между тем Клоубонни, совсем успокоенный сговорчивостью своего друга, приблизился к Гаттерасу вплотную и опустился на пол прямо рядом с ним, точно также прислонившись к стене. Гаттерас не возражал. И хоть он не чувствовал холода и не нуждался, как ему казалось, ни в какой поддержке, ему вдруг стало чуть лучше. Хотя наибольшую долю спектра чувств занял протест: Гаттерасу было совсем не легко признаться себе, что он хочет, чтобы доктор остался. Гимн всё не оставлял его и как будто изолировал от всего окружающего. Впрочем, Гаттерасу казалось, что теперь он больше не хочет этого. Долгие холодные часы он молчал, тихо глядя, как серебрится иней и плывёт туман по смрадному от тюленьего жира кубрику; он флегматично наблюдал, как доктор, и сам больной, носится туда-сюда, отвечая на хрипы и стоны экипажа… Теперь спокойной дыхание Клоубонни, раздававшееся почти у его уха, пристыдило его; и хотя он нечасто брался себя судить, сейчас он почувствовал нечто вроде угрызения совести. Тут что-то заставило его осечься и взглянуть на себя со стороны. Что-то было не так, на его лице, похоже, что-то изменилось… И тут он с ужасом, проникшим в самое сердце, осознал, что уже долго смотрит на доктора почти жалобно! Это открытие было подобно разряду электричества; Гаттерас немедленно отвернулся, сменил выражение лица – но ведь разве Клоубонни обманешь?..
With th'angelic host proclaim,
Christ is born in Bethlehem!.. –
зазвучало в нём с новой силой, кода доктор приобнял его за плечи. Гаттерас уже не попытался отстраниться, хотя и ненавидел себя за эту слабость.
Hark! The herald angels sing…
«Glory to the newborn King!..»
Так прошло ещё некоторое время, и вдруг Гаттерас, у которого строчка Glory to the newborn King!.. в очередной раз завершила куплет, услышал извне точно такие же, ответные звуки! Поначалу он не понял, что это было; но ему стоило только вновь немного повернуть голову в сторону доктора, как сердце перевернулось от безотчётного страха. Он осознал, как это можно было объяснить. Первое мгновенное удивление сменилось на второе, несоизмеримое с первым. Это был доктор – это доктор, опираясь виском о холодную стену, едва слышно, самым тихим шёпотом пел тот самый рождественский гимн с того самого места, где только что остановился несчастный капитан Гаттерас!..
-Christ, by highest heav'n adored;
Christ, the everlasting Lord!
Late in time behold Him come,
Offspring of the Favored One!
Как?.. Объяснение этому было только одно: доктор попросту прочитал его мысли. Но сейчас это было не так важно, потому что Гаттерас смутно ощущал странное. Первое, что пришло ему в голову: это похоже на то ощущение, когда помещают в горячую воду отмороженную конечность. Это сердце постепенно начало оживать внутри у Гаттераса; оно начало живее гнать кровь, оно работало уже не по привычке. Голос доктора, прерывавшийся на высоких нотах, заполнил весь слух капитана, и он с каким-то странным чувством понимал, что про себя повторяет эти же строчки, попадая ровно в такт… И он не успел заметить, когда начал вторить доктору…
-Veiled in flesh, the Godhead see,
Hail th'incarnate Deity!..
-Pleased as man with men to dwell,
Jesus, our Immanuel!..
-Hark! The herald angels sing,
«Glory to the newborn King!»
Гаттерас не узнавал собственный голос, он не чувствовал, что злостно фальшивит; будто кто-то свыше подсказывал ему слова. И хотя он бы в это никогда не поверил, он всё равно повторял за доктором, хватался за его мелодию… Гаттерас чувствовал нечто вроде страха, заканчивая очередную строчку, – а вдруг дальше пойдут не те слова? И всякий раз немного поднимался духом, когда доктор произносил в точности то же, что и он сам. Голова Гаттераса самопроизвольно упала на плечо Клоубонни, и тот только крепче обнял его. Никакой надежды, никакой веры нельзя было ожидать, но капитану Гаттерасу, которому стало тепло и который только сейчас понял, как мёрзли кончики пальцев (он сел как можно дальше от печи), отчего-то полегчало на сердце. Его безбрежное горе и гложущее одиночество вдруг забылись в незамысловатых нотках рождественского гимна.
Над безвозвратно погибшем, пленённом во льдах «Форвардом», над безрадостной ледяной пустыней, в смертоносном холодном воздухе, неслись два одиноких мужских голоса – одни на всё огромное пространство, никем и никогда ещё не пройденное.
-Hail! the heav'n born Prince of Peace!
Hail! the Sun of Righteousness!
Light and life to all He brings,
Ris'n with healing in His wings!
Суровые бездушные глыбы, тёмное слепое небо и обледеневший бриг с обвисшими вантами; и всепоглощающее отчаяние, чёрная безнадёжность не могли победить, уничтожить эти тихие, но сильные голоса. Два человека, один – верующий в Бога, другой – только в себя, воздавали хвалу Царю Небесному в таком месте, где, казалось, любое слово молитвы было обречено на погибель.
-Mild He lays His glory by,
Born that man no more may die!
Born to raise the sons of Earth!
Born to give them second birth!
Смертельная тишина повисла в кубрике, а Клоубонни и Гаттерас не умолкали, поддерживая друг друга, почему-то оба захваченные мыслью, что очень кстати бодрствуют в эту ночь: дежурный у печки уже давно спал. Но огонь не гас, тепло, добытое через слёзы, жертвы и страдания, ещё наполняло помещение. И пока бились сердца этих двух человек, певших рождественский гимн на полюсе холода, желавшие уйти из полярный страны с миром могли не терять надежды.
-Hark! The herald angels sing!
«Glory to the newborn King!..»
конец
И о названии. Это снова к "Дарам Смерти".
“Stay close to me,” he [Harry] said quietly. - глава "The Forest Again". Я порылась в книге и решила, раз уж обратилась туда за эмоциями, то не поискать ли там названия? Это, пожалуй, чересчур прямолинейно и, может, не совсем подходяще... Но зато перекликается со строчками Богушевской "Будь, пожалуйста, рядом, будь!.." - и это показалось мне добрым знаком.
Честное слово, всю философию я билась над Спилетом, который ну ни в какую не хотел быть одного размера с Сайресом, всё вылезал на первый план. Он такой у нас. В общем, слоёв стёртых Гедеонов здесь великое-превеликое множество... Да ещё там, увы, виднеется девушка из гетного фика - тоже своенравная и не желающая возникать в палате... Она находится на оборотной стороне.
«Полковник оглядел друзей, которые так и сидели на одной кровати, взявшись за руки: Смит в одной сорочке, по плечи укутанный тонким одеялом, и Спилет, в синем костюме без знаков отличия, с заложенным за ухо и позабытым карандашом».
@музыка:
Judy Garland - Somewhere Over The Rainbow
Ч. II, гл. 14 "Полярная весна". Доктор увещевает капитана по поводу американской шлюпки.
Ч. II, гл. 15 "Северо-Западный проход" "Друзья мои!.." Альтамонт где-то справа. Не считаю здесь доктора удачным, но переделывать побоялась - вдруг будет хуже. Он просто до неприличия напоминает мне Спилета - да и испуган, может, чересчур. Ладно, это моя фантазия .
Абстрактно. У Гаттераса нелады с причёской...
Очень хочу проиллюстрировать "Полярную Аркадию" - хоть "Буколики" читать не стала.
И ещё кое-что. Я представила себе недавно очень живо - на основе грядущего фика Мари, - что было бы, не встреться Гедеон и Сайрес в Ричмонде. Очень печальная картина; а идея о том, что "ТО" - это воплощение идеального мира Гедеона Спилета, неуловимо промелькнувшего перед ним на краткое мгновение... Той возможной судьбы, которая бы сделала их жизнь одним большим необыкновенным приключением... А в действительности всё серо, обыденно и совсем не хорошо. Впрочем, у меня есть милая мысль на этот счёт, посмотрим, напишу ли я краткий фик о вере в Мечту...
Вся моя мысль началась с того, что Драгош и Ульман, персонажи "Дунайского лоцмана", согласно изданию 2010 года в переводе А. Волкова под редакцией гг. Б. Акимова и О. Федорчука, "приказали подать по чашке кофе, которое сделалось необходимым заключением каждой еды". Я сейчас не буду, как полагается воспитанному студенту-филологу, взращённому на "раннепостсоветской" системе образования, вскрикивать и вопить по этому поводу. То, что кофе - оно, считал бы всякий человек, не будь он знаком со словарём. Но вы, должно быть, почувствовали, как неприятно резанул зрение этот средний род? Вот частично о такой реакции я и хочу поговорить. читать дальшеМы удивительные люди - и наш язык, на котором мы мыслим, также удивительная вещь. Он вбирает в себя мгновенно вспыхивающие, будто ниоткуда возникающие заимствования, степени редукции, словоформы, он делает это так молниеносно и охотно, что, право, делается страшно иногда. То ли дело мы, носители! Приверженность русских людей к традициям не знает границ, она вошла в легенду, поговорку и во всё остальное; мы терпеть не можем языковых нововведений, требующих какого-то разырва со старым. Вот вам пример, возможно, неизвестный.
Как вы считаете, совершенна ли русская орфография? Для начала вспомните школу - это было совсем не так давно. Вспомните те незабываемые моменты, когда нам вдалбливали, что наречия, оканчивающиеся на -цки, -ски, -ьи, -ому, -ему пишутся с приставкой по- через дефис; вспомните, как нам изо всех сил пытались объяснить, каким образом определять, писать ли -н- или -нн- в случаях типа "ране_ый", "ране_ый в голову", "изране_ый"; вспомните, как мы страдали из-за того, что знаки ":" и "-" нужно ставить только там, где обозначается причина или следствие. Жутко, да? Большинство школьников ненавидят и презирают предмет "Русский язык" за эту розенталевскую муторность, за эту хрестоматийную скуку, за это невероятное нагромождение правил и исключений, которые всё равно не укладываются у них в голове. И представьте, что было бы, если бы весь этот кошмар взять и упростить? Сколько убитого времени можно было бы потратить с куда большей пользой!.. Убрав из учебного плана часы русского языка, отведённые на "дриллинг" и "зубрёжку", можно было бы вернуть в школы греческий, латынь, риторику!.. Как жарко мы одобряли эти высказывания сегодня на лекции, посвещённой русскому письму. Но когда наш преподаватель взяла в руки мел и написала на доске:
"Порусски", -
кажется, вся аудитория содрогнулась. И ведь мы были подготовлены к этому! Мы понимали на уровне подсознания, что все наречия должны бы писаться слитно, раз каждое из них - одно слово. И тем не менее - "Ужас! Кошмар! Да как такое может быть?!" Мы явно неспособны сразу такое принять.
В 60-е годы XX века остро обсуждался вопрос о реформе русского правописания. В 1962 году Президиум Академии наук образовал при Институте русского языка АН СССР Орфографическую комиссию под руководством академика В. В. Виноградова. Заместителем его был Михаил Викторович Панов, которому мы обязаны очень и очень многим. Проект реформы содержал всего 19 предложений. Предлагалось, как я уже показала, писать все наречия слитно. Весьма разумным был пункт о "ь" и "ъ", функции которых предполагалось разделить. "Ъ", как и прежде, должне был обозначать присутствие [j], причём в этом он брал бы на себя роль и "ь", а "ь" писался бы только там, где что-нибудь значил. Высказывалось мнение о том, что написание "йо" в заимствованных словах типа "йогурт", "йод" (и сам "йот", кстати) следует вообще убрать и заменить его на "ё". "Ёгурт", как вам?.. И таких предложений было ещё довольно много. Когда преподаватель, руководствуясь принципами реформы, написала
"въюга",
я услышала за спиной грохот и предположила, что кто-то упал в обморок. Шутка, конечно, но выглядит это совершенно дико. Увы. Наше правописание заставляет выть многие поколения школьников, и теоретически каждый понимает необходимость облегчить всем жизнь. Но когда дело доходит до практики, начитается невообразимое. Что бы вы думали? - реформу свернули. Журналисты пустили в печать недоделанный план реформы, где много переврали, недоговорили или, напротив, преувеличили. И народ пришёл в ужас! "Мыш"! "Обеъяна"! "точвточ"! Несчастные реформаторы опускали руки, уставая объяснять, что письмо - лишь договоренность, условность, что "мышь", превратившись в "мыш", не станет изменяться по второму склонению, - что язык останется целым!.. Напрасно. Когда волна возмущения докатилась до верхов, фонетистов, бьющихся за фонемный принцип, объявили едва ли не врагами народа. И им повезло, что это происходило не за десять лет до того момента, иначе по аналогии с "делом врачей" появилось бы "дело фонетистов". Не даром, что ли, мы делали фонемную транскипцию слова "воронок"?... От реформы осталось всего два слова. "Чёрт" и "идти". Как вы, наверное, догадываетесь, прежде они выглядетили как "чорт" и "итти", но перемена двух слов - это далеко не реформа.
Нужна ли русскому языку реформа орфографии? Можем ли мы, филологи нового поколения, взять на себя ответсвенность когда-нибудь решиться на неё? Это один из тех случаев, когда все понимают: надо; однако сделать этого нельзя, потому что - нельзя. В 60-е годы советским людям предложили 15 лет "привыкания", по истечение которых все старые нормы болжны были быть навсегда отброшены. Но наши власти панически бояться народного недовольства, а народ наш устроен таким образом, что способен привыкнуть ко всему, даже к самому вопиющему безобразию, и потому нам всегда живётся так плохо. Нам проще привыкнуть, чем попытаться что-то исправить. И все мы понимаем, что реформа орфографии делалась бы не для нас - для новых поколений. Это они, пойдя в школу, не будут путать причастия и отглагольные прилагательные. Это они не будут выучивать наизусть 500 случаев раздельного/слитного/дефисного написания наречий. Это они, наконец, не будут страдать из-за заимствований, подрывающих представления о правилах русского языка. Они - но не мы. Нам бы досталась иная доля. Положить на алтарь благого дела своё собственное языковое мышление - есть ли среди нас такой герой, такой Данко, который может на это решиться? Подвергнуть мучительному переучиванию старшее и своё поколение, привыкшие к старым нормам, - возмёт ли кто на себя такую ответственность? И можно ли, можно ли разом взять и ассимилировать то, что развивалось и складывалось веками, что было достоянием наших дедов и в лучшем случае станет достоянием внуков? Разве русский филолог на это способен? Нет. Найдётся такой человек, который решит взять и разом всё переиначить, подстричь под одну гребёнку, чтобы всё стало одинаково, просто и удобно! Но мы, глупые, неразумные хранители традиций, мы - те, кто пишет на родном языке художественные тексты и смеётся над логикой фонетистов, - мы будем против его слов! Не потому что мы правы - а прав, скорее всего, будет он, - а потому, что мы так привыкли, потому, что нам легче назвать реформу 60-ых годов продуктом прожжённой советчины, чем признать свою полную неготовность к переменам.
Пожалуй, ровно никакого отношения к судьбе Сократа он не имеет, но о суде над бедным учителем Платона я слушала вполуха. Исправляя несправедливость, допущенную по отношению к Смилету, выкладываю что-то совершенно абстрактное. Не имею представления, к какому смилет-моменту следует отнести этот арт.
Попробовала использовать GIMP. Теперь я примерно понимаю, как он работает, хотя, очевидно, использую сотую долю его возможностей. Очевидно, рисунок получился недоделанный, но сейчас второй час ночи, не обессутьте. До этого времени я занималась античкой и копалась в судьбе Катилины. В итоге было решено, что он был пешкой в руках Цезаря и погиб в жутком водороте рушащейся республики. Совет: если нападёте на статью Блока о нём, посочувствуйте Александру Александровичу. Совершенно очевидно, что не только жюльвернист может влюбится в образ творца революции. А Цицерон и Саллюстий - брюзги, конечно. Но победителей не судят, а тем более Цезаря, который, как мне кажется, больше всех виноват.
Плоды антички снова сыплются пусть не щедрыми, зато радостными горстями из Рога Изобилия; и мне совершенно всё равно, насколько болезненна разница между греками и римлянами или как бездушный переводчик написал по-английски техническую кальку Вергилия. Мне - мне самое главное, чтобы мои милые герои, которые, возможно, названы так чересчур нагло и самонадеянно, были счастливы и жили в нас вечно. Просто я не могу говорить, например, о Клоубонни и Гаттерасе только как о жюльверновских персонажах; вчера я сказала маме, что "Не из твоего ребра" - определённо не моя песня, и она ведь не подумала, что я вознамерилась учинить против Ирины Александровны плагиат. И ведь я не в состянии самостоятельно сложить и две нотки, а тем не менее есть песни, которые я безоглядно могу назвать моими. И делать на них клипы без зазрения совести. Что о вышеупомянутых людях - то они не просто вызвали резонанс: они выходили и из-под моего карандаша, и из-под (некрасивое выражение) клавиатуры. Пером я писала одни раз в жизни - да и то бутафорским. Поэтому они и мои тоже - те самые "мои влюблённые". И на этой высокой нотке выкладываю два арта - нечто вроде постеров.
Periculum! Неровно дышащим к налёту на слэш не заходить!
Невероятно! Я не смотрела, к стыду своему, нашего "Идиота" 50-х годов - того, с Яковлевым. Он кажется мне неорганичным Князем на постерах. Но вот в поисках доктора Клоубонни (неужели мы забросим клип? (((() я напала на французский фильм 46-ого года. Это что-то невероятное! С их позиций невозможно было снять лучше! Ах, Князь, какой там Князь! Не доктор, увы - молод и характерно наивен, - но образ у него вышел потрясающе! Я не знаю специфики французский интонаций, но говорит он так проникновенно!.. И они почти ничего не переврали - упростили, многое объяснили открытым текстом, но не сумели испортить. А для режиссёра это талант! Я когда читаю (и теперь уже и смотрю) "Идиота", обязательно что-нибудь польётся на бумагу. Сегодня я почувствовала стыд, что давно не возвращалась к "ТО", потому - вот вам серия драбблов-смилетов.
четыре неадекватных драббла*** -А вы, Сайрес, когда-нибудь читали Фонтенейля? -Прочёл – в юности, - ответил мистер Смит. – Ваш Фонтенейль чересчур много времени уделяет ахам и вскрикам, в упор не видя простого и очевидного решения. -Это вам только кажется, Сайрес, - улыбнулся Гедеон Спилет. Он обожал подразнить инженера, выпуская реплики о фаворитах европейской литературы. -Нет, это так и есть, - безапелляционным тоном заявил мистер Смит. – И на подобном воспитывают нынешнюю молодёжь! В то время, когда появилась нужда в решительных и энергичных действиях, они копаются у себя в душах!.. -Но ведь это необходимо, - не сдавался Гедеон. – Как человек бы жил на свете, не зная, что происходит у него внутри, каким законам подчиняется… -Вы обобщаете, а я говорю о конкретном. -Вы занудствуете, а я пытаюсь вас развеселить. Оба уставились друг на друга, вытаращив глаза.
*** -Уберите голову, Спилет! -А что, она вам там помешала?.. -Вы промокнете и простудитесь, как прошлой зимой! -И вовсе не «как»: прошлой зимой я задержался в лесу, потому что искал капкан; я же не виноват, что началась снежная буря!.. -Всё равно закройте окно. -Но во Дворце слишком душно! А тут свищет свежей ветер, шумит море, и я здесь как будто очень большой буревестник… -Большой и болтливый. Что за чушь вы несёте, Спилет? -Я выражаю своё желание выйти наружу!.. Но раз вы меня не пускаете… -Только попробуйте выйти.
*** -Что там? -Я не знаю. -Вы уверены, что всё исходит именно от него? -Откуда же ещё? Всё загадочное, что бы ни случалось с нами за это время, обязательно было связано с этим колодцем. Когда-нибудь я спущусь и исследую его. -Вы… спуститесь? -Да. -Но ведь там опасно! -Это неизвестно, Спилет. -Надо сказать остальным – Пенкрофу, Набу, Герберту… -Нет, нет, Спилет. Пусть они не беспокоятся из-за этой тайны. Нам хватает тревог; и пока неизвестная сила, столь благосклонная к нам до сих пор, не переменит своего характера, не нужно лишний раз обращать на неё внимание наших товарищей. -Сайрес, я спущусь с вами! -Нет, Спилет. Я не хочу, чтобы вы были замешаны в мои изыскания. Они могут оказаться губительными и для вас, и для меня. -Сайрес, Сайрес!.. -Когда-нибудь я останусь в Гранитном Дворце в одиночестве; тогда и придёт время, чтобы выяснить природу непознанного. -Но… -Когда-нибудь возникнет необходимость экскурсии в неисследованные части острова. Вы все примете в ней участие, вы – но не я. И когда такое случится – обещайте мне, что будете молчать о моём замысле. -Нет! Сайрес! Не… -Обещайте! -Но как же так… -Спилет! -Я обещаю…
*** -У вас сухие глаза. -Я знаю, я очень давно не плакал, Спилет. … -Что же вы молчите? -Я не знаю, что вам сказать. Если мы останемся без нашего мальчика... Я совсем потеряю дар слова. -Вас это огорчает, Спилет? -Я предан своему призванию. Но как охотно я бы выбросил в окно карандаш и записную книжку, если бы это только могло спасти ему жизнь!.. -Вы отчаялись. -Без хинина я ни на что не способен!.. О, Сайрес, я сведущ в этой области больше вас – и я ничего не могу сделать!.. -Не плачьте, Спилет. -Я не могу!.. О, если бы только сейчас!.. -Сейчас придёт Пенкроф. Пойдёмте, утрите слёзы там… -Сайрес… -Держитесь. Не надо, не надо!.. Надейтесь, молитесь!..
пятый - самый неадекватный и очевидный*** -Этого не может быть! -Однако это так. -О Господи!.. -Осторожнее, вы стукнетесь о спинку кровати. -Невероятно… Впереди дом, Сайрес! -Дом… А вы уверены, что нас ещё ждут там? -То есть… То есть как я могу быть не уверен? – Спилет счастливо рассмеялся. – Я уже мечтаю, как меня встретят в редакции, - но вы! вы! У вас ведь семья: дети, жена… У вас женщина, которая вас любит! Можно ли думать, что вы возвращаетесь в никуда? Сайрес Смит молчал. -Это всё вздор, Сайрес. -Много лет прошло. -Но как вы можете сомневаться? -Я никого не обвиняю. -Это всё равно; вы клевещете прежде всего на себя. Если бы я любил женщину так, как любите вы, я был бы уверен, что она дождётся меня. -Вас невозможно забыть, - через силу улыбнулся Сайрес. -И вас тоже! Вы прожили рядом со мной четыре года – да неужели вы до сих пор не видите, как трудно вас забыть?.. – Спилет улыбнулся онемевшему Сайресу с совершенно особенным выражением. – А вы смогли бы утверждать, что я не пытался?..
Сложно учить латынь, когда думаешь совершенно о другом; ели бы кто-нибудь взялся за экранизацию "Гаттераса"... Сегодня я продумывала, как бы стоило снять сцены у вулкана, возвращение в Англию и заключение. И когда писала по памяти слова, рисовала на соседних листоках. - правда, не сцены, а абстрактные ситуации. читать дальше
Обычно чернильные рисунки у меня получаются хуже, потому что невозможно исправлять. Но этот вот как-то ничего. Доктор полосатый из-за того, что был нарисован совсем в другой части тетради и мне не очень хотелось убирать в Paint'е эти чёрточки...